Культура  ->  Литература  | Автор: Никита Сидоренко | Добавлено: 2014-11-11

Жизнь и творчество Марины Цветаевой

Детство Марины

Марина Цветаева родилась в Москве 26 сентября 1892 года, с субботы на воскресенье, в полночь, на Иоанна Богослова, почти в самом центре Москвы, в тихом Трехпрудном переулке, в небольшом уютном доме, похожем на городскую усадьбу фамусовских времен.

В годы ее детства самый век – куда уж больше!- подходил к концу.

Завершилось столетие, в котором жили Пушкин и Наполеон – два гения, перед которыми благоговела. У всех на глазах – быстро и неотвратимо – вырастал грозный порог нового века. Почему грозный? Хотя бы потому, что новое столетие, означенное цифрами из двух крестов, никому из живущих на его рубеже не обещало себя изжить: в нем – умирать, раньше ли, позже ли, в начале или в середине.

Дом в Трехпрудном, как никакой больше, она любила словно родное существо. Любила за то, что он в годы ее детства и юности был в полном смысле слова родным гнездом, надежно и безопасно спрятанным в неподвижной каменной листве огромного, как дремучий лес, города. Улицы, прихотливо изгибаясь, взбегали на холмы, петляли; на пригорках стояли церквушки, на широких травянистых площадях высились соборы; шумели торжища, базары, ярмарки, торговые ряды; тысячи галок взлетали с крестов, вспугнутые неистовым колокольным звоном. Такого гнезда, спрятанного в городском буреломе, на петербургских улицах, просматривающихся из конца в конец, просто не могло быть. Вот почему, родившись в Москве, Марина не стала поэтом – урбанистом. ЕЕ родной город, в отличие от мраморного –гранитного невского великолепия, как бы не строился, а естественно произрастал из теплой земли подобно древу, усеянному золотыми яблоками куполов. Московские корни уходил глубоко – к скрытым подводным водам, а, распространяясь вширь, вдруг выбрасывали на поверхность, в самых неожиданных местах, удивительные по своеобразию отростки. Цветаева, отвечая однажды на вопрос о своей культурной "генеалогии", сказала, что ее, Марину Цветаеву, надо искать не "в русле культуры", то есть не там, где река течет по поверхности, прорыв себе ставшее привычным русло, а, говорила она, "ищите меня дальше и раньше". Она тоже была московским отростком, прянувшим к небу от глубоких подземных вод и корней,- отростком, необычным по красоте и своевольничаю слова.

Цветаева свою любовь к Москве, московскому отчему дому, родимому гнезду, спрятанному в каменной листве, пронесла через всю свою жизнь – она не высказывала, не выпевала, а выкрикивала исступленно и яростно. Приезжим гостям она Москву дарила – как редчайший и драгоценный подарок.

Московский дом, особенно при жизни матери, умершей, когда Марине было четырнадцать лет, был в полном смысле слова очагом, родительским гнездом, лоном. Семья была высококультурной, с богатыми семейными традициями. Всё благоприятствовало быстрому и гармоничному духовному развитию детского ума, способностей, дарований. В "Вечернем альбоме" Марина Цветаева назвала собственное детство "сказкой".

Дом, где умерла мама, прожив всего десять дней, в Елабуге, собственно, и домом не был, он был роковым, страшным местом самоказни, пересыльным помещением на пути в могилу.

Как ни странно, но, когда детская забава искать в словах звуковые подобия не исчезла вместе с младенчеством, а перешла в детство и стала выражаться на бумаге в виде стихотворных каракуль, Мария Александровна не на шутку встревожилась. Талантливая пианистка, высоко оцененная Рубинштейном, она упорно и систематически учила Марину фортепианной игре. Всё, казалось, говорило о том, что Марина действительно одарённый музыкант. Что же касается её страсти рифмовать, то не выражала ли эта страсть именно музыкальное начало, заложенное в детской душе? Детская душа развивается стремительно, она не знает и не понимает своих возможностей и тем более своего истинного назначения. Пройдёт месяц, полгода, год, и ложная тяга искать созвучия в словах может пересилить и задавить росток музыки. Как опытный садовник, Мария Александровна решила раз и навсегда отсечь ложный – словесный – побег и внимательно пестовать другой – музыкальный. Тем более что стихи Марины казались не только ей, но и всем домашним, так сказать, нормально детскими, то есть не превосходящими возраста, а значит, вполне посредственными, но и попросту смешными, нелепыми и смехотворно несуразными. Впоследствии, через много лет, в "Истории одного посвящения" Цветаева описала сценку за домашним столом.

Мать Марины видела плохие стихи и слышала хорошую игру. Очень хорошую игру: подлинные, бесспорные задатки музыканта. Надо ли говорить, что колебаний относительно характера дарования дочери у нее не было. Стихи или музыка? Конечно, музыка! Как прекратить стихи, как отсечь этот ложный побег, обещавший лишь пустоцветие? А не давать бумаги! Ни клочка… Словно узнику, лишенному права переписки даже с самим собой. Не будет бумаги - не станет стихов. У детей ведь так: если чего-то им долго не давать, они забывают. Забудет и Марина.

Однако драматизм Марининого детства сказался в том, что словесный-то росток оказался истинным, а музыкальный – побочным, хотя оба шли, конечно, из одной сердцевины, из одного ствола.

Начался "бумажный голод". "…Все мое младенчество – сплошной крик о белой бумаге. Утаенный крик".

Закроем глаза на то, что это "содрогание" оказалось в ее воспоминаниях литературно-преувеличенным, а суровость матери не менее литературно-подчеркнутой, - но факт все же остается фактом: всю свою жизнь она действительно испытывала к бумаге, к чистому листу почти религиозное, благоговейное, экстатическое чувство. Лишенная чувства собственности, ни разу, даже в годы катастрофических потерь, не пожалевшая ни о чем из имущества, она, по ее словам, именно к бумаге "вожделела". "Не знаю, как другие пишущие,- меня советский бумажный голод не потряс: как в младенчестве: вожделела - и воровала". И всю жизнь любила простою бумагу – черновую, из каких-то конторских книг, откуда-то вырванную, серую. Плохая бумага – чернозем, созданный для произрастания плодов и злаков, хорошая бумага – для забавы, для игры. Писать в сафьяновой тетради, выводить строчки на глянце это все равно,- иронизировала она,- что пахать в атласе: "не дело, игра в дело, дилетантизм, безвкусие".

Итак, в младенчестве – "бумажный голод": чтобы отучить от стихов.

Марию Александровну нельзя осуждать. Как могла она догадаться, что одаренное Маринино исполнительство то всего лишь исполнительство, а Марина ни тогда, ни позже не была и не хотела быть исполнителем чужих произведений.

Но ее музыкальная одаренность была внутренне родственной поэтическому таланту. Всегда, начиная с ранних лет, именно звук вел ее к стиху и к смыслу. Как Эвридика, она шла за своим орфическим поводырем, закрыв глаза. Слова для нее сначала звучали и лишь потом – значили; они бежали к ней по воздуху подобно звукам таинственной флейты. Она дотрагивалась до слов не "тяжелыми руками исполнителей", а совсем иначе – как поэт звука. Цветаева очень рано поняла, вернее, почувствовала изначально звуковую природу поэзии. Она не столько искала для своих стихов, сколько выявляла их из волнозвуковой стихии, обнимавшей мир. Музыка слова всегда значила для нее очень много. Рифма и смысл для Цветаевой прежде всего звучат. Поэзия Цветаевой вся рождается из музыкального, чисто звукового напора и им – напором – держится, на нем как бы парит: упруго и надежно.

Можно, следовательно, говорить, что Мария Александровна в самом деле не ошибалась. Музыка действительно была началом начал Марины. Другое дело, что ее музыке было суждено принять другой облик – облик поэтического искусства. Не нажим клавиши, а нажим и бег карандаша по белому полю бумаги – вот что рождало редкостное по красоте и оригинальности слуховое и смысловое созвучие: поэтическое слово Марины Цветаевой.

Когда маленькая Марина записывала детскими каракулями свои первые стихи, до красоты и оригинальности было еще бесконечно далеко.

Все же бывает интересно посмотреть на детские "сочинения, так сказать", в обратной перспективе – неужели в них нет ничего от будущего? Совсем ничего? Ведь даже ребячьи фотографии обнаруживают трогательное и смешное сходство с физиономией взрослого человека. Назвала же однажды Цветаева свои ранние стихи "дагерротипом девичьей души". Вот, например, строчка из стихотворения, посвященного собственным сочинениям, а точнее, прощанью с тетрадкой стихов:

Я буду помнить их с забвеньем

Какая, по правде говоря, цветаевская строка! Помнить с забвеньем. То есть помнить до такой степени страстно, когда себя – себя! – уже не помнишь. Маленькая Марина совершенно в духе своего зрелого творчества бессознательно соединила память и забвение. Согласитесь, что этот поступок глубоко поэтический.

А строка, над которой все смеялись:

Отнеси меня туда!

Вечная пропасть между читательски буквалистским пониманием поэзии и поэтом. Поэт говорит: туда! Ухмыляющийся читатель – подобно репетитору с его "го-го-го!" - требует точного адреса, хотя, что может быть для поэта точнее вечно убегающей Лии горизонта! "Туда – далеко! Туда – туда!.." - твердила Марина, глядя на смеющиеся лица.

То был первый урок, к счастью, не единственный: урок о назначении и самопожертвовании поэзии. Зрелые, выношенные, отточенные мысли Цветаевой о поэте и толпе толкнулись в душу еще тогда – за круглым столом, когда, "оглушенная и ослепленная ударившей и забившейся в висках кровью, сквозь закипающие, еще не проливающиеся слезы", она почувствовала что-то самое главное. И это главное было: судьба. Столь тяжелого слова, наверно, не было еще в ее детском лексиконе, но то страшное, великое, прекрасное и трагическое, что оно обозначало, уже постучалось в ее душу.

Маленькая Марина если и не понимала смысла происходившего за круглым семейным столом, то, во всяком случае, его почувствовала. То была легкая пасмурная тень будущей трагедии – непризнания, насмешек, травли, жестокого забвения… Но и какой отпор судьбе – уже в младенчестве! какой прибой яростной крови! какое отстаивание своих каракуль! какая уверенность в собственной правоте!..

Нельзя забывать, что событие в детской жизни, а тем более травма в психике ребенка намного превосходят по своей внутренней силе "взрослые" переживания. Не об этом ли писал друг Цветаевой Волошин: "Ребенок живет полнее, сосредоточеннее и трагичнее взрослого". Может быть, по причине именно этой убежденности во всамделишности и даже трагичности детской жизни он так проницательно прочитал, душою художника прочувствовал и высоко оценил цветаевский "Вечерний альбом"? Кстати, и сама Цветаева писала в одном из стихотворений этой книги: "Мы старших за то презираем, Что скучны и просты их дни… Мы знаем, мы многое знаем Того, что не знают они!.."

Характер Цветаевой формировался в семье, где многое способствовало – вопреки желаниям взрослых и даже незаметно для них – трагизму ее мироощущения. Когда она писала, что все ее детство – это "утаенный крик"", то не вправе ли мы думать, что если для взрослой Цветаевой "бумага", исчезающая подобно шагреневой коже, стала образом детского страдания, то в самом-то детстве она была самым наглядным, очевидным и понятным олицетворением одиночества? Впечатлительная и ранимая детская натура, в которой уже пробуждалась удесятеренная поэтическим даром художническая восприимчивость, болезненно откликалась на самые малозаметные токи, шедшие к ней от ближайшего и единственного тогда окружения – от семьи, от дома.

Музыкальное начало, пришедшее от матери, все же навсегда осталось в Марининых стихах – как ее горбоносый профиль, решительность, адская работоспособность, жесточайшая самодисциплина и – мятежность натуры.

Цветаева, действительно, писала свои стихи как музыку, ей всегда страшно не хватало нот и бедной, невыносимо убогой казалась пунктуация с таким ничтожным набором знаков. Бальмонт был прав, когда говорил, что она требовала от стихов того, чего могла дать лишь музыка.

Поэзия, рожденная из музыки

Маринин мятеж начался после смерти матери. Сначала покорно отступила музыка, а на смену ей – окончательно и всевластно – выступило, как на отмели, оставленной стихией, слово.

В своих детских стихах Марина и впрямь создавала как бы дагерротип – дома, семьи, уклада, быта. Взгляд ее был наивен, слово – чистым, интонация – искренней. Она честно записывала то, что видела вокруг, о чем задумывалась. Именно тогда, в детстве, зарождалось драгоценнейшее ее качество как поэта – тождество между личностью и – словом. Стихи записывались в альбом – в традициях всех русских барышень XIX века – записывались вечерами, в светлом круге от керосиновой лампы, в меркнувшей тишине дома, в ожидании неизбежного: "Дети, спать!" Отсюда – отчасти – и название первой книги – "Вечерний альбом".

Когда Марина Цветаева отдала в печать свою первую книгу "Вечерний альбом", ей только что – 26 сентября – исполнилось восемнадцать лет. Неопытной еще рукой отобрала она 111 стихотворений, в большинстве случаев не проставив даты написания, смешала, хронологически и разделила, весьма условно, на три части: "Детство", "Любовь", "Только тени". Все кто писал о "Вечернем альбоме", высоко оценил "Детство", прохладно отнеслись к "Любви" и равнодушно к "Теням".

"Вечерний альбом" заметили и одобрили такие влиятельные и взыскательные критики, как В. Брюсов, Н. Гумилев, М. Волошин.

Стихи юной Цветаевой были еще очень незрелы, но подкупали своей талантливостью, известным своеобразием и непосредственностью. На этом сошлись все рецензенты. Строгий Брюсов, особенно похвалил Марину за то, что она безбоязненно вводит в поэзию "повседневность", "непосредственные черты жизни", предостерегая ее, впрочем, опасности впасть в "домашность" и разменять свои темы на "милые пустяки": "Несомненно, талантливая Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни и может, при той легкости, с какой она, как кажется, пишет стихи, растратить все свои дарования на ненужные, хотя бы и изящные безделушки".

В этом альбоме Цветаева облекает свои переживания в лирические стихотворения о не состоявшейся любви, о невозвратности минувшего и о верности любящей:

В ее стихах появляется лирическая героиня - молодая девушка, мечтающая о любви. "Вечерний альбом" - это скрытое посвящение. Перед каждым разделом - эпиграф, а то и по два: из Ростана и Библии.

Таковы столпы первого возведенного Мариной Цветаевой здания поэзии. Какое оно еще пока ненадежное, это здание; как зыбки его некоторые части, сотворенные полудетской рукой. Немало инфантильных строк - впрочем, вполне оригинальных, ни на чьи не похожих: - "Кошку завидели, курочки. Стали с индюшками в круг... " Мама у сонной дочурки. Вынула куклу из рук. .

Но некоторые стихи уже предвещали будущего поэта. В первую очередь - безудержная и страстная "Молитва", написанная поэтессой в день семнадцатилетия, 26 сентября 1909 года:

Нет, она вовсе не хотела умереть в этот момент, когда писала эти строки; они - лишь поэтический прием.

Марина была очень жизнестойким человеком . Она жадно любила жизнь и, как положено поэту-романтику, предъявляла ей требования громадные, часто непомерные.

В стихотворении "Молитва" скрытое обещание жить и творить: "Я жажду всех дорог! ". Они появятся во множестве - разнообразные дороги цветаевского творчества.

В стихах "Вечернего альбома" рядом с попытками выразить детские впечатления и воспоминания соседствовала недетская сила, которая пробивала себе путь сквозь немудреную оболочку зарифмованного детского дневника московской гимназистки. "В Люксембургском саду", наблюдая с грустью играющих детей и их счастливых матерей, завидует им: "Весь мир у тебя", - а в конце заявляет: Я женщин люблю, что в бою не робели умевших и шпагу держать, и копье, но знаю, что только в плену колыбели обычное женское - счастье мое!

В "Вечернем альбоме" Цветаева много сказала о себе, о своих чувствах к дорогим ее сердцу людям; в первую очередь о маме и о сестре Асе.

"Вечерний альбом" завершается стихотворением "Еще молитва". Цветаевская героиня молит создателя послать ей простую земную любовь.

В лучших стихотворениях первой книги Цветаевой уже угадываются интонации главного конфликта ее любовной поэзии: конфликта между "землей" и "небом", между страстью и идеальной любовью, между сиюминутным и вечным и - мире - конфликта цветаевской поэзии: быта и бытия.

"Вечерний альбом" сейчас интересен для нас как книга – предвестие будущей Марины Цветаевой. Здесь она почти вся – как в завязи: со своей предельной искренностью, ясно выраженной личность, и даже нота трагизма, в целом для альбома не характерная, уже глухо прозвучала в этой детски простодушной и светлой книге.

"Вечерний альбом" был для нее самой уже историей – историей закончившегося детства. Психологически она уже находилась в другом возрасте. Но детство она не отсекла и, судя по ее стихам, после "альбома", в особенности во второй книге – "Волшебный фонарь",- она продолжала жить в нем.

Первым, кто прочитал "альбом" и сразу же на него отозвался, был Максимилиан Волошин. Удивительно, как в этой детской наивной книге он увидел почти все. Он оценил в цветаевских стихах главное – подлинность. По его мнению, до Цветаевой никому в поэзии не удавалось написать о детстве из детства.

"Это очень юная и неопытная книга – "Вечерний альбом",- писал М. Волошин.- Многие стихи, если их раскрыть случайно, посреди книги, могут вызвать улыбку. Е нужно читать подряд, как дневник, и тогда каждая строчка будет понятна и уместна. Она вся на грани последних дней детства и первой юности. Если же прибавить, что ее автор владеет не только стихом, но и четкой внешностью внутреннего наблюдения, импрессионистической способностью закреплять текущий миг, то это укажет, какую документальную важность представляет эта книга…"

По мнению М.Волошина, женщина поэт "не творит языка". Поэтому, отдавая должное новаторству Цветаевой в раскрытии детского мира, он не видел заметной оригинальности в остальных двух разделах ее книги, где она уже не столько ребенок, сколько девушка.

Но главное в Цветаевой – ее несомненный талант – Волошин угадал и написал об этом не только обстоятельно, но и категорично.

Одобрительно отозвался о книге и Н. Гумилев. В "Письмах о русской поэзии" он писал: "Марина Цветаева внутренне талантлива, внутренне своеобразна. Многое ново в этой книге: ново смелая интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все дальнейшие законы поэзии, так что эта книга не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов".

Владимир Нарбут – тогда тоже молодой поэт, - писал, что в стихах Цветаевой "слышится биение настоящей, некнижной жизни…"

Более сдержанным оказался отзыв В. Брюсова- большого и бесспорного авторитета – в глазах вступавшей в литературу поэтической молодежи. В статье "Стихи 1911 года", резко отозвавшись, о творчестве В.Нарбут, И.Эринбурга, он написал, что довольно резкую противоположность представляет Марина Цветаева. Её стихи всегда отправляются от какого-нибудь реального факта, от чего-нибудь действительно пережитого.Несомненно талантливая Марина Цветаева может дать нам настоящую поэзию интимной жизни

Что и говорить, не всегда на первую книгу безвестного поэта, неровную, наивную – полудетскую!- выпадают столь высокие оценки – да ещё при самом её выходе в свет и при её ничтожном тираже.

Интимность, отмеченная всеми рецензентами "Вечернего альбома", на мой взгляд, объяснялась исключительной правдивостью и бескомпромиссностью Марины Цветаевой. Она не понимала, пожалуй, лишь одного: далеко не всегда правда может войти в стихи не приукрашенная, а голым фактом Но именно эта правдивость и жизненность событий и фактов, нашедшая отражение в её первых стихах меня подкупает и привлекает, так как , попадая в могучую сферу художественного слова, правда факта не может преображаться.

Марина жила очень напряженной, но потаённой душевной жизнью.

Стихи были для неё почти единственным средством самораскрытия. Она поверяла им всё, точно схватывала и умела передать словом, интонацией, ритмикой тонкие и трудновыразимые нюансы своих переживаний, далеко запрятанных чувств, мечтаний, надежд.

Марина надолго запиралась в своей маленькой комнатке с красными обоями в золотых звёздах, не спускалась вниз, не ходила гулять. Никого, кроме сестры не хотела видеть. Нередко не ходила в гимназию, пряталась на чердаке - ждала, когда отец уйдёт на службу. Ей было шестнадцать лет.

В гимназии дерзила так высокомерно, что преподавателей брала оторопь.

Прошедшая в детстве иностранные пансионы, прекрасно знавшая литературу и историю искусства, владевшая языками, она считала себя выше гимназических премудростей.

Покидая временами свою отшельническую келью, завешанную гравюрами с изображением кумира юности Наполеона, Марина посещала различные кружки – свободной эстетики, философии, религии. Литературная обстановка была бурной – символизм переживал острый и шумный кризис. Художественная и музыкальная жизнь били ключом. Но почти неизменным состоянием Марины была тоска. Тоска и - чувство протеста: против всех, но главное – против обыденности, будничности существования. Поэтическая сила, ещё не оформившаяся, смутная и грозная в своей неопределенности, толкала её на необдуманные поступки. В киот вместо Богоматери она вставила изображение Наполеона. Я считаю, что этот скверный по своей сути поступок, не является проявлением истинной Марины, её души, а был сформирован только тем временным моментом, в котором она жила.

Цветаева, при всем своем эпатаже, вызывающем поведении, вечной сигарете и неуместном смехе была на самом существом легко и постоянно ранимым. И в детстве, и в отрочестве она недополучила ласки, ей попросту не хватало человеческой теплоты, дружелюбия и заботы. Она была внутренне – но кто догадывался об этом?- застенчива, и ее эпатаж был средством самозащиты. Она выпускала свои иголки, как еж, но в отличие от ежа, не застывала на месте и не пряталась. Обо всем этом Волошин быстро догадался – еще до встречи, по стихам, а тем более тогда, в свой первый визит в Москву, когда он увидел перед собой наголо обритую румянощекую и круглолицую девушку. Внешность, от которой сама Цветаева в ту пору очень страдала, его не обманула; он добродушно сказал, что она при обритости очень похожа на римского семинариста. Как бывает любовь с первого взгляда , так бывает – с первого взгляда – и дружба .

Волошин предугадывал – чутьем поэта – незаурядный масштаб ее личности, будущий широкий размах ее отрастающих крыл. Уверенность его поддерживалась, несомненно, еще и тем, что Маринины стихи – а он читал и рассматривал каждую ее строку! – шли, как он видел, вровень с ее личностью: полностью ее выражали и отражали, и в этом смысле они обладали в его глазах первым признаком истинной поэзии – подлинностью. Он не торопил стихов, но самый рост ее души поторапливал, подталкивал, направлял к свету. Ничто не колебало его уверенности в том, что Цветаева – поэт милостью божьей. Такого мнения о цветаевских стихах того времени, пожалуй, никто из тогдашних метров не придерживался. Стихи Цветаевой были в глазах пресыщенного читателя 10-х годов довольно простенькими стихами безусловно очень одаренной девочки, от которой, впрочем, не обязательно было ждать серьезных успехов. Детская и отроческая прелесть Марининых стихов трогала своей чистотой и наивностью, но не больше.

Комментарии


Войти или Зарегистрироваться (чтобы оставлять отзывы)